Сын

В один из осенних дней, когда погода в Одессе стоит еще по-летнему тёплая, но солнце уже не такое жаркое, я возвращался с работы пешком. Было поздно, но улицы еще были светлы, а на небе собирались дождевые тучи, которые, впрочем, не остановили меня от вечерней прогулки.

Примерно на полпути погода совершенно испортилась, и стал накрапывать мелкий осенний дождик. Он быстро усиливался, лишая надежды добежать домой сухим и заставляя искать убежище. Чтобы не промокнуть окончательно, я зашёл в ближайшую пиццерию. Ресторан оказался практически пуст и только на веранде, обнявшись, сидела влюбленная парочка.

Заняв место в дальнем углу зала, позвал официанта. Внимательно изучив меню, заказал чай с лимоном и десерт. Официантка, молодая, не очень симпатичная, но весьма услужливая девушка, скороговоркой повторила мой заказ, забрала меню и пообещала в течение пяти минут всё подать.

На стене работал телевизор, транслируя футбольный матч. Бармен за стойкой, приняв заказ, засуетился. Молодой человек, сидевший с девушкой на веранде, поднял руку, показывая, чтобы ему принесли счет. Обычный вечер в обычной пиццерии. И он бы остался таким, если бы я не почувствовал на себе чей-то тяжелый взгляд. Обернулся. К моему удивлению за столиком, расположенном через проход от меня, сидел седой мужчина. Мы встретились взглядом. Я коротко кивнул. Мужчина ответил и быстро отвёл глаза.

Телефон в кармане зажужжал, сигнализируя о новом сообщении. Я начал писать ответ, когда мужчина подошёл к моему столику и очень деликатно, извиняясь, спросил:

— Я прошу прощения, Вы кого-то ждёте?
— Что, простите?
— Вы ведь никого не ждёте? Если Вы не против, могу я к Вам пересесть?

Вопрос был очень странный, но отказывать было неудобно.

— Да нет. Присаживайтесь.
— Спасибо. Вы простите, если Вам это доставляет неудобства, то я…
— Присаживайтесь. Вы что-то хотели?
— Да. Сейчас. Простите.

Он быстро взял со своего столика бокал и уселся напротив меня.
Плохо выбритое лицо, растрепанные белые волосы, несвежий воротник рубахи, торчащий из-под кашлатого свитера, выдавали в нем человека одинокого и, по всей видимости, несчастного.

— Вы очень похожи.
— На кого же?
— На моего сына. Сколько Вам лет?

Я замешкался. Сообщать свои данные незнакомому человеку в пиццерии… Зачем ему это нужно?

— Лет двадцать пять? Ведь верно? — спросил он, не дожидаясь ответа.
— Нет, немного больше. Тридцать один.
— Да? А выглядите значительно моложе.
— Спасибо. Простите, у Вас ко мне какое-то дело?
— Нет. Никакого дела. Да и какое может быть у меня к Вам дело, если мы даже не знакомы. Ах! Простите! Я забыл представиться. Павел Андреевич. Возможно, Вы знаете мой книжный магазинчик. Здесь за углом. В полуподвальном помещении.

— Букин?
— Да. Это он. А Вас как зовут?
— Алексей.
— Очень приятно.

Официантка принесла мой заказ.

— Девушка, будьте любезны, еще бокал принесите, пожалуйста, — попросил он, допивая последний глоток.

Она кивнула и быстро ушла.

— Павел Андреевич, так что Вас привело за мой столик?
— Сам не знаю. Я обычно не подсаживаюсь к незнакомым людям. Да и вообще, я человек робкий. Просто Вы очень похожи на моего Сашу. Такой же высокий, с темными глазами. Только он значительно более худой. Нет, Вы не подумайте. Я не имею в виду, что Вы излишне полны. Ни в коем случае! Вы-то как раз нормальный. Это он болезненно тощ.

Павел Андреевич замолчал. Задумался.

— Он болеет? Вам помощь нужна? Деньги? — бестактно прямо спросил я.
— Что? Деньги? Нет! Боже упаси! Вы меня неверно поняли. Мне от Вас ничего не нужно. Разве что только компания на полчаса. Если Вам это не сложно, конечно.
— Мне не сложно. — улыбнулся я. — Только меня дома ждут. Так что я здесь ненадолго.
— Жена? Ну да! Конечно. Что за вопрос. Тридцать один год. И детки есть?
— Да, сын.
— Вот видите. Как и у меня…
— В смысле, внук?
— Нет, внуков у меня нет. У меня только Саша. Сын. Единственный. Ему сейчас двадцать три…

Он опять замолчал. Официантка принесла бокал вина. Отпил, посмотрел на меня, губы его сжались, подбородок задрожал, глаза наполнились слезами и он продолжил:

— Последнее время я ловлю себя на мыслях о его смерти.
— Что, простите?
— Я хочу, чтобы он умер, — как-то излишне просто и обыденно, совершенно не так, как должно говорить подобные слова, произнес он.
— Ваш единственный сын? Вы в своём уме?
— Да. Мой единственный сын. Я мечтаю об этом. Нет, Вы не подумайте! Я не убийца! И я очень сильно люблю его. Он мой единственный ребёнок. Мой наследник. Но то, что с ним происходит… Простите…

Он сделал еще один крупный глоток.

— Я понимаю, что шокировал Вас. Это действительно странно, чтобы не сказать “ненормально”, когда отец желает смерти своему ребёнку. За это желание я себя ненавижу! Но я не могу по другому! Понимаете? Столько сил вложено, столько пережито и единственный выход, который я сегодня вижу — это чтобы он умер. Лёг спать и умер. Чинно, мирно, спокойно во сне. Не от ножа, не от болезни, не страдая! Чтобы тихо, безболезненно, ничего не поняв, просто уснул и не проснулся.
— Павел Андреевич, Вы не то, что шокируете меня. Вы меня пугаете. Я не понимаю.
— Да что тут понимать? Жизнь прожита. А её единственный результат — Саша. И я — его отец — желаю ему смерти. Меня самого это пугает. Но я не могу иначе. Не получается у меня! Поначалу, когда впервые возникла эта мысль, я гнал её. Сам себя за неё сперва бранил, потом ненавидел, и даже наказывал. Но она возвращалась. Снова и снова. Пока я не смирился. А сегодня вдруг понял, что не просто смирился, но мечтаю об этом! Всем своим нутром, каждой клеточкой своего тела я этого желаю!

На дверях зазвенел колокольчик. В пиццерию вошли две девушки. Они весело смеялись, хотя и были полностью промокшие.

Павел Андреевич обернулся и посмотрел на них. Повернувшись опять ко мне, он продолжил:

— Мы с женой поженились поздно. Точнее, мне было уже за тридцать, а ей всего двадцать два. Любил её безумно. Молодая, красивая, чернобровая, черноглазая. А какая у неё была улыбка! Казалось в комнате становилось светлее, когда она улыбалась. А когда смеялась — невозможно было удержаться, чтобы не смеяться вместе с ней. Через год родился Сашенька. Красивый розовый карапуз. Помню, как вставал к нему по ночам. Кормил с бутылочки. Всё жену берёг, чтобы она высыпалась. Первые несколько месяцев на работу приходил сонный. Но потом привык.

Павел Андреевич говорил негромко, глядя куда-то сквозь меня. Глаза застыли на месте. Он вновь переживал то, о чём рассказывал.

— Первый шаг Сашка сделал на третий день после того, как ему исполнился годик. Неуверенный, нетвёрдый, осторожный. Он стоял возле своей кроватки, держась за неё ручонками, а я специально сел посреди комнаты так, чтобы ему не за что было ухватиться, и протянул руки, маня его. Он посмотрел на меня и, отпустив кроватку, сделал два маленьких шажка. Очутившись в моих объятиях, запищал и засмеялся. До сих пор помню этот момент так, будто это вчера было. А потом время понеслось. В два годика он уже говорил целыми фразами. В три — рассказывал связные истории. Конечно, не шедевры мировой литературы, но какие-то свои детские фантазии. Я нарадоваться не мог, какой умненький наследник у меня растёт. Всё думал, что учёным станет. И имя у него было как раз подходящее: Александр Павлович. Ведь как благородно звучит! Знаете, тогда профессора очень неплохо жили. Не то, что сейчас…

Он допил бокал и позвал официантку, жестом показывая “ещё один”.

— После детского сада мы отдали его в специализированную английскую школу. Сашка занимался хорошо. Отличником не был, но и троек домой не приносил. Всё было так замечательно! Жена — красавица. Сын — папина гордость. Я был так счастлив! Но однажды Марина сказала, что уходит к другому мужчине. Случилось это первого сентября, когда мы вернулись со школьной линейки. Для меня это был страшный удар. Я пытался уговорить ее остаться. Убеждал, доказывал. Потом умолял. Но всё было без толку. В конце недели она собрала вещи и уехала. Сашку с собой забрала. Оставшись один в пустой комнате, я хотел выброситься из окна. Но Бог уберёг. Заперевшись в своей комнате, выходил только по естественной нужде. Через месяц меня за прогулы уволили с работы. Через полгода закончились все сбережения. Нужно было где-то брать деньги и я стал выносить из дома книги. Мне в наследство досталась отцовская библиотека. Познакомился с букинистами, увлёкся делом. Втянулся. Стал покупать книги для перепродажи. Года через два, случайно, от общих знакомых узнал, что мужик, к которому она ушла, её бросил. Забыв обо всём, поехал к ней в Раздельную. Простите.

Он встал, подошёл к вешалке, и из кармана куртки достал пачку сигарет. Тут же к нашему столику подошла официантка и, извинившись, сказала, что здесь не курят.

— Спасибо. Я не буду курить. Не переживайте.

Вытянув из пачки сигарету и, пристально глядя на неё, стал крутить в пальцах.

— То, что я там увидел, повергло меня в ужас. В доме стоял неимоверный беспорядок. Повсюду грязь, немытые тарелки, пустые бутылки, между которыми шныряли мыши и тараканы. Марина была пьяна до такой степени, что не узнала меня. А через день, когда начала приходить в себя, не помнила, как я оказался у неё дома. Две недели я наводил порядок в доме и пытался вывести её из запоя. Сашка в это время был отдан сам себе. Он ходил в школу и где-то пропадал до позднего вечера. Мне удалось немного привести её в чувства. Конечно же она сильно изменилась. По всей видимости пила она все полтора года, что жила в доме матери. Лицо распухшее, отёчное. Характер изменился до неузнаваемости: стала грубой и раздражительной. Но иногда еще проскакивали искры той женщины, которую я любил. Где-то какой-то жест, где-то улыбка, где-то интонация. Я даже предложил ей вернуться. Но она отказалась. В Одессу я вернулся сам. Закрутился в делах и в следующий раз поехал к ним только тогда, когда позвонил Саша и сказал, что маму забрали в больницу, а он дома сам и кушать нечего. Бросив дела, помчался в Раздельную. Марину положили в больницу с диагнозом “белая горячка”. Я подал документы на опеку. Через месяц Марину выписали. Она приехала и забрала Сашку. Уезжая с матерью он рыдал. Вырываясь из её рук на весь двор кричал, что хочет остаться с папой. Со мной! А я — дурак! Тогда мне было стыдно, что он криками беспокоит соседей в столь поздний час. Ведь не отпусти его тогда — всё было бы по-другому. Но я отпустил. Никогда не прощу себе этого! А его крик… Ведь это был его крик о помощи! Понимаете? Он буквально кричал, чтобы я спас его. А мне было стыдно…

Павел Андреевич приставил ладонь ко лбу, прикрывая глаза. Дыхание участилось. Горло сдавил спазм.

— Очень долгое время я колебался, нужно ли подавать в суд. Несколько лет. А когда всё же решился, было уже слишком поздно. Сашка связался не с той компанией и влез в какую-то историю с воровством мотоцикла, за которую чуть не загремел в спец-интернат. Когда забрал его из Раздельной, он уже курил и не прочь был выпить вина или портвейна. А ведь ему было только тринадцать лет. Здесь в Одессе устроил его в школу. Хотел нанять репетиторов, чтобы догнать программу. Но он неожиданно стал приносить из школы очень хорошие отметки. Я обрадовался и расслабился. Обман его вскрылся в конце второй четверти. Оказалось, что всё это время он в школу не ходил. А оценки рисовал себе сам. Не хотел учиться. Совсем не хотел.

Сделал паузу, чтобы восстановить дыхание.

— Павел Андреевич, а Вы не пробовали с ним поговорить?
— Ха! Как же! Не пробовал! Сотни раз! Только без толку всё было. Он слушал меня, кивал, соглашался, но делал по-своему. Обещал, что будет в школу ходить. Но в итоге нас из школы отчислили. Никакие мои связи не помогли. Он однажды заявился на уроки пьяный, обругал матом учителя и поставил фингал учителю физкультуры, который пытался его выдворить из школы. Фамилия тут же облетела весь город и больше никто его брать не хотел. Я не мог за ним следить. Мне нужно было работать. Пошли какие-то непонятные дружки. Он попался на грабеже. Еле-еле смог его откупить от тюрьмы. Но вместо благодарности он мне сказал, что хотел сесть, чтобы заработать в тюрьме воровской авторитет. Вот так.

Замолчал. Мы несколько минут сидели молча. Я допивал холодный чай. А он тупо глядел в свой бокал.

— Павел Андреевич, но ведь это еще не повод, чтобы желать смерти своему ребенку.
— Ах нет. Алексей, это еще не конец истории. Но я боюсь, что и без того сильно загрузил Вас своими проблемами. Вы уж простите. Нужно было кому-то выговориться.
— Да ничего страшного. Продолжайте. Всё равно дождь ещё некоторое время нас здесь продержит.
— Боюсь, что Вам это не очень интересно. Но, самое главное — не очень нужно. У Вас, наверняка, своих проблем хватает. А тут я…
— Это Вы ко мне подсели. Так что рассказывайте до конца.
— Хорошо. Спасибо.

Я кивнул и внимательно посмотрел на него. Он продолжил:

— Да, рассказывать, больше особо нечего. Я еще несколько раз пытался устроить его то в ПТУ, то в бурсу. Отовсюду его выгоняли. То за пьянство, то за драку, то за прогулы. Деньги на выпивку давал ему я, так как боялся, что он опять пойдет грабить прохожих. И был недалёк от истины. Наверное, действительно не нужно было его тогда откупать от тюрьмы. Может быть… Хотя, что я такое говорю? Когда стало совсем тяжко, силой положил его в психиатрическую больницу. Чтобы “подлечили”. После этого он перестал пить. По меньшей мере больше пьяным его не видел. И запаха не было. Однако, стал замечать, что из дома пропадают деньги. Поначалу думал, что у него появилась барышня и нужны средства на ухаживания и подарки. Но однажды застал его спящим на пороге возле квартиры. Втащив в дом, стал раздевать, чтобы уложить в постель. Когда обнажилась рука, я всё понял. Вот тогда-то впервые мне и пришла в голову эта мысль! Четыре года я водил сына по различным специалистам, платил за различные методики лечения, но всё без толку. Последний врач мне сказал, что до тех пор, пока он сам не захочет — вылечить его невозможно. А Сашка сам не хотел. Я как мог — старался следить за ним. Но только стоило мне отвлечься, как он выносил что-то из дома ради новой дозы. Моя квартира превратилась в руины. Вещи, которые мне были дороги, бесследно исчезли. Как я не прятал отцовские ордена, он всё равно их нашёл и вынес. А сегодня, возвращаясь домой, я увидел, как по улице несут мой холодильник. С него даже не сняли мои магнитики! Подошёл, поговорил с ребятами, вернул им деньги. Они всё поняли и даже помогли отнести холодильник назад. Теперь Вы понимаете?

Я еле заметно кивнул. Хотел что-то ответить, но что по сути я мог понимать в этих вопросах? Промолчал.

— Это ужасно — желать смерти своему чаду! Не должно у родителей быть таких мыслей! Конечно, могу желать смерти себе, чтобы не видеть больше этого кошмара. Но я хочу жить. Нормально, по-человечески! Вы скажете, что можно его выгнать. Но как же я его выгоню? Он ведь мой сын! Выгнать его — это всё равно, что подписать ему смертный приговор. Сколько он на улице проживет? Месяц? Два? Пока его не зарежут ради дозы? Нет! Так не будет! Я его не выгоню! Он будет жить со мной. Это мой крест. Но, Боже, как тяжело его нести! Как хочется, чтобы он просто уснул и не проснулся! Умер! Тихо. Во сне.

Старик замолчал. В лице его произошли еле заметные изменения. Оно стало безразличным. Пустым. Он сказал всё, что хотел.

Молча мы просидели еще минут десять. Дождь не утихал.

— Вы меня простите, что я вот так свои проблемы… на Вас… Я пойду.
— Куда ж Вы пойдете? Там дождь льёт.
— Мне недалеко. Еще раз простите.

Накинув куртку, он подошёл к официантке, что-то долго ей пояснял, потом расплатился, и, бряцнув колокольчиком на двери, вышел в дождь.

Шумными застольями и фейерверками отгремела зима. Оставляя за собой шлейф цветочного аромата, смешанного с запахами шоколада и ликёра, прошли весенние праздники. Наступил жаркий июль.

Я гулял возле детской площадки, наблюдая за своим сыном, который что-то строил в песочнице. На скамейках возле площадки сидели мамы и бабушки, обсуждая проблемы питания детей, невыносимую жару, температуру воды в море, забиты ли пляжи и прочие вопросы, о которых обычно говорят на лавочках.

— Павел Андреевич, добрый день! — громко крикнула одна из женщин.

Услышав знакомое имя, я обернулся. Мимо детской площадки, сгорбившись, опираясь на палочку, еле переставляя ноги, медленно шёл немощный старик. Лицо его было вытянуто, рот приоткрыт, щеки впалы и усеяны редкой неопрятной щетиной. Глубоко посаженные глаза смотрели прямо, как бы не видя окружающих. Он с трудом переставлял палочку и, опираясь на неё всем весом, делал шажок, не поднимая, но протягивая ногу по асфальту. Руки дрожали, одежда была грязная, штаны внизу обтрёпаны, а ботинки стоптаны. В свободной руке он держал кулёк с хлебом.

— Павел Андреевич! Добрый день! Вам помочь? — прокричала женщина, подходя к старику.

Он не отреагировал. И только когда она дотронулась до его руки, поднял непонимающий взгляд.

— А? — сипло спросил он.
— Вам помочь? — еще раз крикнула женщина.
— Нет. Не нужно. Спасибо, дорогая. Не нужно. Я сам. Сам.

Трясущейся рукой дотронулся до неё в знак благодарности, и зашаркал дальше в сторону Садовой, а женщина вернулась на своё место.

— Жаль старика. Такой мужчина был! А вот осенью квартира сгорела — так и сдал.
— Говорят, у него сын в пожаре погиб.
— Да, сынуля там был что надо! Наркоман! Всё из дома вынес. Мучил старика страшно. А потом с сигаретой уснул и сжег квартиру. Павел на самый конец пожара пришел в тот самый момент, когда обгоревший труп выносили. Как увидел это, так у него инфаркт и случился.
— Не инфаркт! Инсульт.
— Ну, может и инсульт. Он месяца два в больнице лежал. Вернулся уже худой, с палочкой. Но ещё ничего был — бодренький. Переживал сильно из-за сына. Всё себя винил. В квартире жить было невозможно. На ремонт денег тоже не было. Так он у себя в магазине устроился. А зима эта холоднючая была. Сильно простудился. В больницу опять попал. Я ему поесть носила. А как иначе? Жалко. Он ведь одинокий. Из-за болезни полностью оглох на одно ухо, да и на второе почти не слышит. Квартира так и стоит запертая. А он в подвале живет.
— Да-а. Судьба.
— А какой был мужчина! — мечтательно повторила женщина и разговор вернулся в обычное русло.

Гонки

Монако. Гоночная трасса блестела после прошедшего дождя. Машины выстраивались на старте, занимая места по жребию. Рёв моторов заглушал голоса. Время от времени низкий басистый рокот учащался, переходя в завывание – машины прочищали голосовые связки.

Раздался громкий гудок и обслуживающий персонал быстро покинул место старта. Светофор над трассой загорелся красным. Гонщики напряглись. Желтый. Двигатели подняли голоса. Зеленый. Десяток машин рванули вперед!

— Здесь прямой участок – гони.

Стрелка тахометра поползла вверх и машина быстро проскользнула сквозь впереди идущую пару.

— Отлично. Мы пятые. Впереди поворот.

Водитель сбавил скорость.

— Через двести метров еще один – обгонишь зеленого.

Вошли в поворот.

— Четвертые. Прямой участок – гони!

Медленно обогнали желтого и красного.

— Вторые. Остался только синий. Поворот. Сбавляй. Сбавляй! Чёрт!

Машину понесло и она ударила о заграждение.

— Разгоняйся! Прямой участок. Нужно его догнать.

Двигатель взревел и машина понеслась. Габариты синего медленно приближались.

— Плавный поворот – не сбавляй. За ним финишная прямая.

Двигатель работал на полную.

— Есть! Первые!

Впереди показалась клетчатая полоса финиша.

— Отлично! Два сорок! Идем на рекорд!

Внезапно экран погас. Гонщики оказались в темноте.

— Мишка, что это?

— Свет вырубили.

— Чёрт! На рекорд же шли!

— Ладно, я домой – уроки делать.

192

Мой старый двор – каменный, укрытый битыми кусками асфальта, с нерабочей водяной колонкой и где-то в подвале с призрачным входом в катакомбы, которого никто не видел, но о котором все знали и рассказывали несметное число историй.

Мой старый двор был акациевым в мае, когда огромная белая красавица, растущая возле гаражей, превращала твёрдое каменное покрытие в мягкий ароматный ковёр на радость детям и злобу дворникам.

Он был абрикосовым в июне от сочных оранжевых плодов, которые собирали с земли возле сараев, и, тайком от родителей, немытыми запихивали в рот. Потом разбивали камнем косточку, чтобы добыть горький орех.

Он был мидиевым в августе, когда отец брал отпуск, и отправляясь со мной на море, между прочим захватывал маску с трубкой. Мидии мы собирали на волнорезе, складывая на надувной матрас. Почистив и промыв, варили из них плов.

Он был душисто-виноградным (до головокружения) в сентябре. Проходя по двору, можно было вытянуть руку и сорвать несколько спелых ягод.

Он был особенным. И даже теперь, покалеченный, застроенный верандами, поделенный заборами, без абрикос и винограда, но еще со старой кривой акацией возле гаражей, он остается домом для моей семьи вот уже сто девяносто два года – точно по числу ступеней на Бульварной лестнице.

Последний приют

— Сеня, а вы помните Мечниковский сквер? Как!? Вы не помните Мечниковский сквер? Вы не помните, как схватили меня за шиворот и поволокли в отделение?

— Как схватил — помню. Но это был не Мечниковский сквер! Это было на Ольгиевском, там, где сейчас гаражи!

— Да нет же! Это был Мечниковский сквер! Уж я-то помню!

— Славик, это было в самом верху спуска…

— Сеня, зачем вы мне это рассказываете?! Ну неужели я забуду, как в первый раз попал в милицию? Вы, наверное, в силу вашего возраста, уже забыли.

— Кто забыл?! Это я забыл? Да я по номерам помню все свои дела! Вот спроси меня: какой номер был у дела Петьки-бобыля, который зарезал своего подельника в пьяной драке? И я тебе скажу: двести тридцать пятый. А у Надьки-наводчицы, которая в скорой работала…

— Зачем вы мне это говорите? Я всё равно не смогу проверить. Лучше смотрите марки!

Славик раздраженно пододвинул альбом с марками под самый нос бывшего милиционера. Тот, не спеша, нацепил очки и внимательно стал рассматривать предложенный ассортимент, попеременно то приподнимая голову, чтобы смотреть сквозь очки, сдвинутые чуть не на самый кончик носа, то опуская её, чтобы рассматривать марки поверх линз.

— Боже! Кого я вижу! — не то с удивлением, не то с иронией крикнул Славик, завидев меня. — Лёва, это вы? Сеня, посмотрите! Вы знаете, кто это? А! Вы не знаете кто это! Ну, конечно (четко выделяя букву “ч” так, как выделяют ее только в Одессе), откуда же вам знать?!

— И кто же это? — спросил Сеня, поворачивая голову в мою сторону.

— Это Лёва! Лёва, идите сюда! Вас нужно познакомить!

Я протиснулся между столами, заваленными альбомами с марками, вокруг которых плотно сидели, стояли прямо и согнувшись филателисты. Одни разговаривали. Другие, низко опустив головы, внимательно рассматривали цветные кусочки бумаги, назначение которых для человека заурядного исключительно утилитарно, но для филателиста представляющие необычайную ценность.

— Сеня, это Лёва. Лёва — большой коллекционер открыток. У него крупнейшее собрание Одессы в городе!

Сеня пристально посмотрел на меня поверх очков.

— Крупнейшее? — с сомнением спросил он.

— Нет… — попытался возразить я, но он тут же перебил:

— Больше, чем у Дроздовского?

— Нет. Вячеслав преувеличивает. Всего пара альбомов — не более.

— Лёва, не скромничайте! Я знаю вашего тестя! У вас замечательный тесть. Так вот, он сказал, что у вас большая коллекция! Здесь все свои — можете не стесняться. Желаете посмотреть открытки?

— А у вас есть Одесса?

— Всё может быть. Сейчас…

Он полез в сумку и быстро выудил фотоальбом, набитый старыми открытками. Повернув голову к мужчине, праздно сидевшему слева, спросил:

— Вы уже закончили? Ничего не выбрали? Тогда дайте место, чтобы (опять чётко выделяя “ч”) Лёва мог сесть!

— Вячеслав, не нужно. Спасибо. Я постою.

— Лёва, садитесь! Берите альбом и смотрите! Садитесь, я вам говорю!

Мужчина, не проронив ни звука, поднялся и отправился блуждать между столиками, а меня силой усадили на его место.

— Спасибо. Вячеслав, так одесские открытки есть или нет?

— Кажется, нет. Но вы всё равно посмотрите!

Зная, что сопротивляться бесполезно, я подчинился.

Небольшой подвальный зал бара на Нежинской угол Льва Толстого по воскресеньям с 9 часов утра до 12 дня превращался в клуб филателистов. Он был уютен и мил. Стены украшали репродукции видов Одессы столетней давности. На тёмного дерева столиках лежали закрытые и раскрытые кляссера. Кто-то пил кофе. Кто-то — чай. Кто-то просто сидел за пустым столиком в ожидании покупателя и собеседника.

Были и такие, кто заказывал незамысловатый завтрак. Блестя в свете ламп, разрезанный вдоль зеленый огурец удивительным образом гармонировал с лежащими рядом красными дольками помидора и оранжевыми, близко посаженными друг к другу, желтками по центру “белой подложки”. Завтрак бессовестно источал аппетитный аромат жареного яйца и свежих овощей, пробуждая желание сделать заказ.
Арочные своды, приглушенный свет, колоритная публика — всё это создавало особую атмосферу, которая почти испарилась с одесских улиц, Привоза и дворов Молдаванки.

— Лёва, а вы знаете, где в Одессе Мечниковский сквер? Вы не знаете где Мечниковский сквер?! Это на Старопортофранковской, угол Ольгиевского спуска.

Покорно перелистывая альбом с открытками Праги, Киева, Москвы, Берлина, я не возражал, хотя задняя калитка дома, в котором я живу, выходит прямо на него.

— Где Ольгиевский спуск Вы знаете! Так вот, сквер слева над спуском и есть Мечниковский. Через Старопортофранковскую напротив него стоит пятиэтажный дом на весь квартал, построенный в двадцатые годы. Хотя, на самом деле, дом четырехэтажный. Я помню, как там пятый этаж достраивали. Но суть не в этом. Суть в том, что перед вами сидит человек, который когда-то давно очень помог мне! И этот человек утверждает, что это было не в Мечниковском сквере, а на Ольгиевском спуске! Как будто я не помню, где меня первый и, слава Богу, последний раз повязали! Сеня, вы это помните?

— Славик, дай покой! Чего расшумелся?

— Да! Я расшумелся! А всё потому, что вы не помните, а говорите! Лёва, представьте себе меня сорок лет назад…

— Сорок три, — не отрываясь от марок вставил Сеня.

— Что?

— Мне сейчас шестьдесят пять. А тебя я поймал в первый день службы. Мне тогда как раз двадцать два исполнилось. Так что, сорок три.

— И что?

— Что “и что”? Шестьдесят пять минус двадцать два — сорок три получается! — Сеня поднял глаза и невозмутимо посмотрел на оппонента. Лицо его казалось бесстрастным, но на самом деле слегка поблескивало издевательской иронией, которая выражалась в мелких деталях его мимики: незаметный изгиб губ, незначительные морщинки на щеках, слегка приподнятые брови. Но больше всего смеялись глаза.

Славик приподнял обе руки ладонями вверх и, тряся ими и пожимая плечами, раздраженно ответил:

— Ну, хорошо! Пусть будет сорок три! Сеня, что это меняет!?

— Ничего, — удовлетворенно ответил Сеня и опять занялся изучением альбома.

За соседним столиком два коллекционера внимательно рассматривали содержимое коробки из-под обуви, доверху наполненной марками.

— И почем? — спросил один.

— По двадцать копеек.

— Любая?

— Да.

Славик быстро встал и подошел к коробке. Несколько минут он вполголоса задавал какие-то вопросы продавцу. Тот отрицательно качал головой. Не получив желаемых ответов, вернулся к нам. Сеня, внимательно следивший за его перемещениями, заговорщически склонил голову и тихо спросил:

— Ну? Что там?

— Халоймес, — небрежно кинул Славик и продолжил. — Так, за что я говорил? А! Сквер. Я как раз закончил восьмой класс и дальше учиться в школе не собирался. Чем буду заниматься — еще не знал. В голове было только море, свиданки и футбол. А в футбол мы играли на пустыре, где сейчас стоят гаражи. Играли вечером, когда жара спадала. Было у меня двое дружков: Шурик Кот и Додя Циммерман. Сеня, вы помните Кота с Додей?

— Конечно помню. Твой Додя проходил в восемьдесят втором по делу цеховиков. Он в подвале на Перекопской Победы устроил цех по производству пуговиц. Крупно развернулся по тем меркам. Следствие год длилось. Потом ему дали срок. Но он почти сразу вышел по амнистии. А через два года всё поменялось — лить пуговицы стало можно.

— Да, да! Точно! Вот времена были. А сегодня он бы стал богатым человеком.

— Не стал бы.

— Это почему же?

— Кому сейчас пуговицы нужны? Это тогда было “вах!” А сегодня они тоннами на “Семерке” лежат — никому не нужны.

— То, что сегодня лежит на “Семерке” — говно. А то, что делал Додя — это были не пуговицы! Это было произведение искусства!

— Ой, я тебя умоляю! Какое еще произведение искусства? Пуговицы, как пуговицы. Просто лил их разных цветов и размеров. Мы на него как раз через поставку пластика вышли. Наша советская промышленность таких не делала. А он это дело смекнул. Жаль только, что попался. Если бы только пару лет продержался….

— Сеня, зачем вы так плохо говорите о Додиных пуговицах?

— Слушай, что ты ко мне прицепился с этими пуговицами? У меня это дело сохранилось. К нему подшиты вещдоки. Могу показать, что он тогда лил. Дай покой.

Сеня демонстративно перелистнул страницу кляссера и сделал вид, что внимательно рассматривает марки.

Славик несколько секунд вопросительно смотрел на него широко раскрыв глаза, потом махнул рукой и, резко повернувшись ко мне, нарочно громко сказал:

— Додя лил замечательные пуговицы! (покосился на оппонента) Но дело не в этом. Мы тогда все трое начали курить. И, чтобы почувствовать себя еще взрослее, решили попробовать портвейн. Ну, как попробовать… Мы его до этого пробовали на дворовых застольях, когда взрослые не видели. Но вот так чтобы взять бутылку и на троих ее по-взрослому распить — еще не случалось. Для этого нам нужны были деньги. А где их взять? Тогда жили небогато. У родителей не стащить — каждый рубль на счету. Вот мы и решили ночью в нашем сквере “принять” запоздалого прохожего. Засели, значит, в кустах на углу, который на спуск выходит и стали ждать. Сидим. Глядим в оба. Тихо между собой решаем, кто говорить будет, будем ли бить, и так далее. Порешили, что Додя будет говорить, а мы с Котом по флангам держать: я — справа, Кот — слева. Смотрим — идет. Шатается. Думаем: пьяный. Вообще отлично. Дождались, пока он к нам поближе подойдет, и вынырнули из кустов. Не успел Додя еще и рта раскрыть, как чувствую, что меня кто-то за шиворот схватил. Я ничего сперва не понял. Взглянул на Додю — его тоже за шиворот кто-то держит, а Кот уже метрах в двадцати от нас — тикает по Манежной.

— Да, крепко я тогда вас схватил, — с удовольствием смакуя слова, протянул Сеня, закрыв альбом и откинувшись на спинку стула. — Но двоих удержать не смог. Твой Додька — мерзавец, — меня за руку цапнул и дал дёру.

— Сеня, вы помните свои часы? С железным замком на кожанном ремешке.

— Конечно помню!

— Додя в этом ремешке кусок зуба оставил.

— Это да! Не просто оставил, а через ремешок до крови укусил. Ремешок со временем в том месте лопнул.

— Додя с Котом убежали, а он, — Славик неодобрительно кивнул в сторону приятеля, — меня в отделение притащил, напугал до смерти тюрьмой и заставил признание писать.

— Ха-ха! Ты тогда как загнанный заяц дрожал! Помню-помню!

Заговорщически наклонившись через стол ко мне, в пол голоса добавил:

— Он мне написал не просто признание, а подробно как, что, зачем, с именами, фамилиями и адресами! Сдал своих дружков с потрохами.

Откинувшись на спинку стула, Сеня повел плечами и победоносно крякнул. А Славик, задыхаясь, затараторил:

— Да! Написал! И что? У меня был выбор? Вы ведь надо мной нависли, как тот камень на Ланжероне.

Закинув две ложечки сахара в кофе, нервно размешал их и продолжил:

— Мне было пятнадцать! Вы бы тоже написали, если бы над вами навис здоровенный амбал в милицейской форме, с торчащей из-под кителя кобурой.

— Я бы не попался.

— Это почему же? Всякий может попасться.

— Не всякий. Я ведь вас еще в кустах заметил. Минут десять стоял в трех метрах, а вы и не видели. Балбесы! Ха-ха.

Славик резко отпил кофе, поморщился:

— Остыл. Нет ничего хуже, чем холодный кофе.

Он замолчал и примерно с минуту ничего не говорил. Не выдержав ожидания, заинтересованный продолжением криминальной драмы, я нетерпеливо спросил:

— Вячеслав, а что дальше?

— Дальше? Этот негодяй, — он кивнул в сторону бывшего милиционера, — семь лет нас шантажировал моим признанием.

— Как шантажировал? — удивился я, хотя и догадывался, о чем именно идет речь.

— Вот так и шантажировал!

— Это был не шантаж, — серьезно заметил Сеня.

— Да? И что же это было?

— Это я вас уму-разуму учил. Еще скажи, что ты недоволен тем, что я тогда вас “на крючок” взял.

— Нет, если посмотреть, что из этого вышло, то, конечно (опять “ч”), доволен. Но всё равно это было неприятно.

— Простите, Ваше полное имя Лев? — обратился Сеня ко мне.

— Алексей.

— Так вот, Алексей, не слушайте вы этого балабола. Я ведь заставил его написать признание, но протокол не составлял. Смотрю, пацан вроде нормальный, хороший. Только глупость хотел сделать с дружками своими. Потом всех их обошел, и каждый мне свою версию событий изложил в письменной форме. Эти три бумажки я через полгода пустил на розжиг печи.

— Как “через полгода”? — опешил Славик.

— А вот так! Взял и сжег от греха подальше. Но всех троих заставил школу закончить. Славка потом в “вышку” пошел. Шура Кот — в “Сельхоз”. Додя поступал в Политехнический, но его по пятой графе не взяли. Он сперва в фарцовщики подался. Несколько раз его ловил, но каждый раз после беседы отпускал. А потом, когда цеховиков раскручивали — все ниточки к нему привели. Тогда я уже ничем помочь не мог.

— Лёва, вы знаете, что этот негодяй делал? Например, сидим мы на лавочке в сквере. Настреляем папирос, и только закурить хотим, как из ниоткуда вырастает этот шантажист и из планшетки, — была у него такая сумка военная через плечо, — вытаскивает исписанный листок бумаги и, делая серьезную физиономию, шлет нам намеки. И что вы думаете? Мы бросили курить! Говоришь, сжег? А что тогда нам показывал?

— Ха-ха-ха! Насмешил! Я же участковым работал. У меня постоянно в сумке заявления и жалобы были. Ты вроде вырос, старый стал, а ума не нажил! Ха-ха-ха!

— Да иди ты, — обиделся Славик.

— Ладно, ладно. Не обижайся! Но результат же получился хороший!? Результатом же ты доволен.

— Доволен. Но всё равно обидно.

За соседним столиком началась какая-то возня. Покупатель, всё это время перебиравший пинцетом марки, завершил священнодействие и теперь вместе с продавцом пересчитывал отложенное для покупки.

— Семьдесят восемь, — будто зачитывая приговор, произнес продавец.

— По двадцать? — уточнил покупатель.

— Да. Это получается пятнадцать гривен и шестьдесят копеек.

— Хорошо. За пятнадцать отдадите?

— Нет. Пятнадцать шестьдесят.

— Да ладно. Ну что вам эти шестьдесят копеек?

— Шестьдесят копеек — это три марки, — резонно заметил продавец. — Почему я должен дарить вам три марки? Хотите за пятнадцать — верните три марки, и будет ровно пятнадцать.

— Ладно, а за пятнадцать пятьдесят?

— Нет. Пятнадцать шестьдесят. Марки по двадцать копеек, а не по десять. Если бы я хотел продавать какие-то из них по десять копеек, то так бы и сказал: эти марки по десять копеек.

— Соглашайтесь на пятнадцать пятьдесят, или я их вообще брать не буду.

— Не берите, — спокойно сказал продавец, взял со стола картонную крышку, наполненную отложенными марками, и стряхнул ее содержимое в коробку.

Онемевший покупатель расширил глаза, набрал в грудь воздух, хотел что-то сказать, но смог только со стоном выдохнуть и проводить жалобным взглядом еще две минуты назад столь близкое, а теперь, скорее всего, навсегда утраченное счастье.

— Лёва, вы что-то выбрали?

— Нет. Вячеслав, здесь нет Одессы, — разочарованно ответил я.

— Да? Но разве вам не было приятно с нами посидеть?

Конечно же, мне было приятно. Приходя в клуб филателистов я не ищу пополнения коллекции. Цель моя, скорее, в ином. Я здесь, как говорят только в Одессе: “для посмотреть и поговорить”. А коллекция… Коллекция — всего лишь повод.

Стрелки часов подползали к двенадцати. Нужно было идти.

Поднявшись из подвала на улицу, я с полминуты стоял щурясь, прикрывая глаза рукой от яркого солнца. Мимо меня в сторону Мечниковского сквера (ведь если пройти по Нежинской до пересечения с Ольгиевской и потом еще маленький квартальчик между Старопортофранковской и Новосельского, то выйдешь именно на Мечниковский сквер) прогремел трамвай. Я повернул налево и пошел вслед за ним. Через несколько кварталов трамвай повернет к Кирхе, а я пойду прямо — до пересечения с Ольгиевской, по пути еще раз прокручивая в голове услышанную историю, чтобы запомнить людей, интонации, слова, обороты, которые сегодня в Одессе почти уже не услышишь.

Уходит “та” Одесса. Заканчивается. Еще есть небольшие островки — последние приюты, в которых звучит мелодия речи, в которых еще живет старая Одесса. А мне остается лишь поглубже вдохнуть ее воздух и как можно дольше удерживать дыхание, чтобы запомнить.

Тишина

Тишина. Абсолютная, незыблемая, какая бывает лишь в полном вакууме, когда звуковые волны, не имея за что ухватиться, срываются и исчезают в пространстве. Полная, когда слышно биение собственного сердца, а движение крови по сосудам отдает в ушах звоном. Настораживающая, которой еще никогда не слышал, не ощущал.

— Динь-дон.

Врывается посторонний звук. Еле слышный, откуда-то издалека, но в то же время громовой, как удары молота по стальной поверхности наковальни. Странный, неизвестный он привлекает внимание, занимает место в самом центре сцены. Зрители, затаив дыхание, пытаются его разглядеть, еще раз услышать, но не могут. Звук прячется где-то там — в тишине.

Дыхание замедляется, голова медленно поворачивается в поисках источника. Но тщетно. Звука нет. Он исчез. Ушел. Растворился. Пространство вновь наполняется тишиной. Плечи опускаются. Ритм сердца возвращается к привычным шестидесяти ударам. Как вдруг опять:

— Динь-дон.

В вену кто-то впрыскивает адреналин. Голова резко поворачивается в сторону источника звука, в пол оборота, так, чтобы можно было видеть и одновременно слышать, откуда он приходит. Нет ли опасности? Не грядет ли что-то страшное, неизвестное?

В напряженном бездействии проходит минута, другая. Паника отступает, и разум начинает диктовать решения. Убаюкивает. Успокаивает: ”Никакой опасности. Всё хорошо. Всё тихо”.

— Динь-дон.

Адреналин мгновенно наполняет организм жгучим теплом. Не давая опомниться, тело рвется с места, готовясь то ли к бегству, то ли для нападения, и замирает в ожидании. Всего несколько секунд и любопытство побеждает. Идешь к двери. Останавливаешься. Слушаешь. Стоишь слегка наклонившись вперед и полностью повернув голову ухом к тому месту, откуда мог идти звук. Стараешься не дышать, чтобы не пропустить даже малейшую часть этого короткого, длиною всего в четверть секунды, музыкального произведения. И ожидание вознаграждается!

— Динь-дон, — повторяется вновь из ниоткуда.

Есть! Вот оно! Направление верное! Оттуда — снизу! Сбежав по ступенькам, бьешь по выключателю. Лампочка на секунду загорается и тут же лопается, осыпая салютом искр. Искры медленно, как при замедленной съемке, гаснут, прорезая тьму, оставляя еще на миг за собой след кометы, неизбежно повторяющий траекторию полёта.

Вновь тишина. Но теперь другая. Новая. Тишина в темноте. Она не такая, как днем или как при свете ламп. Нет. Это тишина, помноженная многократно сама на себя. Тишина в степени N. Когда ничего вокруг нет: ни звуков, ни предметов. Когда кажется, что невозможно сделать шаг ни вперед, ни назад. Когда страшно повернуться, чтобы не потерять направление, откуда пришел. Когда вокруг ничто.

Руки инстинктивно ищут стену. Ты беспомощно вертишь головой в поисках хоть каких-то ориентиров, таращишь в тишину глаза, надеясь увидеть пусть не свет, но хотя бы его отблеск. И в этот момент, когда странный звук тебя уже не интересует, когда всё твоё внимание направлено на поиски выхода, тишину, как стеклянную витрину, звонко разбивает:

— Динь-дон.

Он выдал себя! Ты точно знаешь, куда идти! Если оттуда исходит звук, значит там что-то есть. Идти! Нужно идти! Но как? В темноте? И… и опять в тишине.
На это никогда не обращаешь внимания, но стоит только звукам замолкнуть, как тишина наполняет мир вокруг тебя. Её присутствие ощущается на физическом, на тактильном уровне. Особенно теперь. В темноте. Малейшее изменение плотности воздуха, легчайший взмах крыльев бабочки, ресничка, упавшая на ладонь — всё ощущается в десять, двадцать, сто раз острее.

Делаешь нерешительный шаг. Маленький. Осторожный. Проверяя основание на прочность.Надежное? Раздается неприятный, мерзкий скрежещущий хруст остатков тонкого стекла лампочки. Морщишься. Сводит зубы.

Второй шаг. Почва прочная. Выдержит! Идти можно. Третий. Четвертый. Выставляешь руки вперед ладонями. Пятый — уже почти уверенный. Шестой. Перестаешь считать и просто идешь. Глаза почти не моргают, хотя теперь они совершенно бесполезны. Но закрыв их тут же теряешь ориентацию в пространстве, спотыкаешься, падаешь. Поднявшись, понимаешь, что потерял направление.

— Динь-дон, — раздается сбоку.

Разворачиваешься и бодро шагаешь на звук. Из осторожности — только выставленные вперед руки. Ты веришь основе под ногами. Знаешь, что она надежна, без ям и ловушек. Идешь уверенно, быстро, совершенно забыв, что по сути идешь на ощупь, не зная куда и для чего. Но идешь!

Иногда упираешься руками в стену. И тогда ждешь странный звук, который теперь стал ориентиром, незримым маяком. Он раздается и ты, развернувшись в нужном направлении, маршируешь к нему. Тебе нравится гул твоих шагов. Тебе нравится темнота, в которой ничего не видно. Тебе нравится этот звук, который периодически прилетает к тебе откуда-то оттуда — из неизвестности.

Ты его изучил и уже улавливаешь тонкие нотки его звучания. “Динь” — как удар бронзового колокольчика, начинается на резкое “д”, а затем, повышая тон, звонко поёт “и-н-н-н-нь”. И “дон” — низкое, почти гортанное, обрывающее высокие тона, заглушающее их. Оно тебе нравится. Ты им восхищаешься. Оно манит тебя.

И вновь стена. Ты стоишь в ожидании симфонии. Минуту. Две. Три. Но ничего не происходит. Тебя охватывает волнение. Через несколько минут появляются первые признаки паники. Разум перебирает варианты. Может не там свернул и ушёл слишком далеко? Надо вернуться. Но как? Единственный маяк исчез. Пропал. Закончился. Закончился? Этого не может быть! Не должно! Нет! Не мог закончится! Только не сейчас!

— Динь-дон.

Ты быстро определяешь направление и уже не идешь, не маршируешь, а бежишь! Изо всех сил бежишь. Звук можешь закончиться. Он уже на грани. Его долго не было. Нужно успеть!

Бежишь, не разбирая дороги, выставляя перед собой не ладони, а сжатые кулаки в оборонительной позиции боксёра во время боя. Бьешься о стены, падаешь, встаешь и, не дожидаясь нового сигнала, опять бежишь. Бежишь вслепую пока впереди не появится точка. Белая, светлая точка. Ты еще не понимаешь, далеко ли до нее и что она вообще такое. Но ты бежишь к ней зная, что это правильно. Изо всех сил рвёшься вперед, сбивая кулаки, обтёсывая колени, получая удары. Бежишь к свету.

Внезапно точка смещается куда-то вниз, и ты больно бьешься о преграду. Падаешь. Придя в себя, над головой видишь лучик света. Приподнимаешься, подносишь ладонь и внимательно рассматриваешь на ней световой оттиск, похожий на замочную скважину. Становишься на колени, чтобы подсмотреть, что в ней. Аккуратно подносишь лицо… Яркий свет больно бьет по глазам. Оседаешь и несколько секунд сидишь зажмурившись, чтобы избавиться от “световых зайчиков”.

Раз есть замочная скважина — значит есть и дверь! Обшариваешь поверхность вокруг щели. Находишь ручку, рвешь ее, дверь распахивается и яркий свет поглощает тебя.

Ты лежишь в своей кровати, щуришься от утренних лучей, которые пробиваются сквозь плохо задернутую штору. Слушаешь. С улицы доносится утренний рокот машин. Из парадной — завывающий гул лифта. За стеной соседка гремит кастрюлями. Сверху сыпется топот ног. И вдруг из кухни еле слышно:

— Динь-дон.

По коже пробегает холодок. Поднимаешься. Идешь. Осторожно осматриваешься. На первый взгляд всё в порядке. Всё как всегда. Только в кране прохудилась прокладка, а вечером было лень помыть посуду.

24 января 2017

Одеса

— Вот ты говоришь: Одесса, Одесса… А что твоя Одесса сегодня? Булыжная мостовая на Пушкинской, оперный театр, полуразрушенная Молдованка и руины дома Русова. Вот всё, что осталось от твоей Одессы! Надпись на карте — и ту сейчас изуродовали, вычеркнув одну букву “с”.

Мой собеседник, глядя в чашку, нервно размешивает сахар.

— Cкажи: почему Одесса 200 лет была с двумя “с”, а теперь вдруг должна стать с одной? Кому эта сдвоенная “с” мешает? И кому это нужно, чтобы она теперь на всех языках писалась с одной? Ну, допустим, мы сегодня очутились в Украине. Допустим, что по правилам языка сдвоенная “с” не допускается. Но ведь в любых правилах есть исключения! Никогда за всё время своего существования “Одесса” не была “Одеса”. Так почему сегодня должна стать?

Отпивает чай, ставит чашку на стол, обнимая её ладонями.

— Кончилась твоя Одесса, Лёша! Кончилась! Уехала! В Германию, Израиль, Штаты. Разлетелась по миру. Как семена одуванчика. Дунул ветер перемен, она и разлетелась. Ты помнишь, песня такая была у Scorpions? Вот тот самый ветер подул и всё! Сдуло Одессу.

Греет руки о чашку. Молчит.

— Ну, хорошо, допустим Вы правы. Все уехали, увозя с собой “ту” Одессу. Но ведь на их место, в их квартиры поселились новые люди. Они что?

— Да ничего они. Люди, как люди. — отвечает тихо, почти с горечью в голосе. — В большинстве своём плохо образованные и дурно воспитанные. Хотя… Сегодня это тоже сплошь и рядом. Но дело не в этом! Ты говоришь: Одесса! Одесса — это не архитектура, не морвокзал и даже не Привоз. Одесса — это особые отношения между людьми, дворовые традиции и своеобразное воспитание. А где сегодня остались эти традиции? Где дворы, в которых соседи вместе выносят и накрывают столы, чтобы посидеть всем двором? Ведь сидели же раньше! И допоздна сидели. Куда это делось? Неужели вновь прибывшим это…

Задыхается, откашливается, крупными глотками отпивает горячий чай. Сделав паузу, продолжает:

— Я недавно зашел в свой старый двор на Базарной. Ты его помнишь! В нём всего 13 квартир. Встретился с соседкой из четвёртой. Пока говорили, мимо нас, не здороваясь, прошли какие-то люди. Спрашиваю: “Это новые соседи?” Она отвечает, что, вроде, да. Но как их зовут — не знает. Лёша, да когда такое было, чтобы мы не знали, как зовут в нашем дворе соседей? Мы знали не только наш двор, но и все соседние в квартале. По именам, фамилиям и прозвищам. Знали, кто где работает, кто чем болеет и даже кто с кем спит! А сегодня мы не знаем, кто живет в соседней квартире. И речь ведь не идет о новостроях. Там еще ладно — как оливки в банке живут — всех не запомнишь. Но хотя бы в моём дворе на 13 квартир можно знать всех? Это же всего 13 семей. Не тысяча триста! Не сто тридцать. А всего 13! Знаешь, что мне соседка еще сказала? Что из старых соседей всего 5 квартир осталось. А из новых она знает только двоих. И это в моём дворе, где всё как на ладони! Вот тебе и новые люди! А ты говоришь, в их квартиры… Да какая разница, в чьи они квартиры заселились, если они из этих квартир не выходят!

Говорит раздраженно, зло, повышая голос. Почти кричит. Нервничает.

— Кстати! За квартиры! Мы ведь до сих пор в старом дворе называем квартиры не по номерам, а по соседям, которые там жили. На четвертом этаже “квартира Стукачей”, на втором — “Фельдманов”, а на первом — “Райцыных”. И не важно, что у этих квартир уже дважды сменились владельцы. Не важно, что из квартиры “Райцыных” сделали магазин. Она по-прежнему “квартира Райцыных”. А всё почему? Да потому, что там жили люди! Нормальные, адекватные люди! А о новых соседях мы ничего не знаем! Не знаем потому, что новые соседи боятся или не хотят выйти во двор и поздороваться! Как пещерные люди! По норам попрятались и в каждом прохожем видят угрозу.

Замолчал. По лицу видно, что всё это ему неприятно. Волнуется. Переживает. Чтобы снизить напряжение, перевожу разговор в другое русло.

— Ладно, Бог с ними — с новыми соседями. Расскажите, как Вы к своим съездили?

— А? К своим? Да нормально съездил. Мюнхен посмотрел. Красивый город. Внуки по-русски совсем не говорят. Только “спасибо”, “дедушка” и “я тебя люблю”. Зять меня в Дахау свозил. Приехали. Я из окна машины посмотрел на бараки, вспомнил отца, татуировку на его руке, сердце защемило. Так и не смог заставить себя выйти. Постояли минут 10 и вернулись в город. Кстати, по поводу одесситов! Сел я в автобус, а как платить за проезд — не знаю. Мне один из пассажиров показал на аппарат, выдающий билетики. Закинул я в него несколько монет и он выдал талон. Смотрю, а компостера в автобусе нет. Думаю, доеду до конечной — водителя спрошу. Так и сделал. Подхожу, на ломанном немецком, как умею, спрашиваю: “Was solle ich machen?” И протягиваю билет. Он его берет, смотрит на меня и спрашивает: “Russisch oder Englisch?” Я обрадовался, говорю, мол, руссишь, руссишь! Он мне по-русски с хохмой отвечает: “Можете попробовать его перепродать”. Я рассмеялся. Но в его говоре уловил что-то наше, одесское. Разговорились. Оказалось — одессит. Уже 25 лет живет в Мюнхене, автобус водит. В Одессе жил на Слободке. Так что, Лёша, разъехалась твоя Одесса. Кончилась. А здесь остались только булыжник на Пушкинской, Оперный и Привоз. И всем этим остаткам дали новое название: “Одэса”. С одной “с”.

Мы ещё минут 30 пили чай, беседуя о разных пустяках. Когда он ушёл, в мою дверь постучал почтальон:

— Добрый день. Вам заказное. Распишитесь.

Приехала открытка, которую я приобрел на одном из аукционов две недели назад. На лицевой стороне — “Вид на море у малого Фонтана” начала XX века. На обороте — письмо корявым, неразборчивым почерком. Обычно на открытках слали поздравления с Пасхой, днем Ангела или Новым годом. Но это письмо отличалось. Я взял лупу, уселся поудобнее в кресле и стал его расшифровывать.

“Уже день живём в Одессе. Видели море, но в сырой день не особенно сильное впечатление произвело. Помещение нам отвели в гимназии хорошее. Пробудем ещё день и тронемся в Севастополь. Я влюбилась в Киев. А Одесса мне не понравилась. Только море её и скрашивает, а то сырая, каменная и пыльная.” (отправлено 10 июня 1917 года в Боровск Калужской губернии, Её Высокоблагородию Варваре Николаевне Самсоновой).

Закончив разбор письма, еще раз его перечитал. Больно кольнула фраза “Одесса мне не понравилась”.

— Надо же! Не понравилась! Значит Бунину с Аверченко и Твену с Драйзером понравилась, а ей — нет. Цаца какая!

С негодованием отшвырнул открытку на стол. Задумался. Вспомнил разговор. Булыжник. Оперный. Привоз. А ведь и вправду: сырая, каменная и пыльная. Но только теперь с одной буквой “с”.

Одесса, 3 октября 2016

Мне никогда ничего не чешется

Мне никогда, ничего не чешется. Не знаю, как так получилось и как так устроен мой организм, но никогда ничего мне не хотелось почесать.

Уж и не знаю, проклятие это или дар. Ведь об этом так много сказано и написано, что при мысли о чесотке у меня к горлу подкатывает комок горькой обиды!

Впервые о том, что что-то может чесаться я узнал лет в двенадцать, когда мне в руки попала книжка Козьмы Пруткова. Среди прочих бессмертных афоризмов и мудрых высказываний, было и такое: “Три вещи единожды начав, трудно окончить: вкушать хорошую пищу, слушать рассказ друга, вернувшегося из дальнего путешествия и чесать, где чешется.”

Первые два процесса я понял без особого труда. Но вот с последним возникла проблема. Почему трудно прекратить чесаться? Несколько дней не находил себе места, всё размышляя об этом. Ради эксперимента даже пытался чесать левую руку правой, и правую — левой. Увидев в кино, как великий Чарли Чаплин почесывает одной ногой другую, я стал повторять это движение за ним. Неделю тренировался и отточил практически до мастерства. Но удовольствия так и не получил! Всё, что мне хотелось — это немедленно прекратить чесаться, так как от этого на моей коже оставались красные следы раздражения. А ногу я вообще растер до волдырей, которые покрылись темной корочкой и несколько недель заживали.

Чуть позже, уже в институте, я узнал, что правая рука чешется к встрече, а левая — к деньгам. Друзей у меня было много, поэтому правая рука меня не интересовала — мы и без неё постоянно встречались. А вот с левой была настоящая беда! У моих приятелей ладонь левой руки периодически чесалась и через некоторое время мы дружно шли в “Лунный свет” (бар на Пастера рядом с университетом) пить пиво за счет того, у кого недавно чесалось в нужном месте. Явно прослеживалась взаимосвязь между зудом и деньгами.

Деньги в то время мне были очень нужны. Но левая рука никак не чесалась! Она себе мирно жила, не доставляя мне никаких хлопот. Я её и просил, и уговаривал. Даже угрожал ей. Но всё без толку! Дурацкая левая рука никак не хотела чесаться.

Тогда я решил прибегнуть к крайним мерам! Я пошёл в научную библиотеку Университета. Изучив мой студенческий механико-математического факультета, библиотекарь сильно удивилась, когда я запросил книгу “Кожные и венерические заболевания” (автора не помню). Она вопросительно и строго посмотрела на меня поверх очков. Я стойко выдержал этот взгляд и даже в ответ вопросительно поднял левую бровь. Мол, что-то не то попросил? Книга мне была выдана.

Я изучал её с таким рвением, будто от этой книги зависит вся моя дальнейшая судьба! Жить или не жить! Быть или не быть! В моей голове осели знания о различных кожных недугах и причинах их возникновения. Вы когда-нибудь видели симптомы и последствия кожных болезней? Так вот, книга была богато иллюстрирована цветными фотографиями, которые навсегда останутся в моём сознании жутким кошмаром.

Но потраченное время не прошло даром. Я узнал, что рука (как и любая другая часть тела) может чесаться не только от болезни, но и от различных раздражителей, попавших на кожу. Первое, что мне тогда пришло в голову — это стекловата! Забравшись на чердак, я достал довольно приличный кусок этого драгоценнейшего материала через щели в досках. Внимательно изучил его и аккуратно обтёр левую руку стекловатой так, как обычно медсёстры обрабатывают открытую рану антисептиком (как это делать я недавно узнал в библиотеке). Прислушался. Никаких незнакомых ощущений не последовало. Смелость, подобно аппетиту, приходит к человеку в процессе действия. Убедившись в том, что стекловата не наносит мне вреда, я стал мять свою добычу левой рукой. Сперва аккуратно, после каждого сгибания пальцев, прислушиваясь к своим ощущениям. Потом более интенсивно, крепко сжимая вату в кулаке. И наконец, не видя ответной реакции — неистово и зло. Стекловата не работала. Тогда я взял её в правую руку и попробовал мять ею. Безрезультатно. Зажав вату между ладонями, я скатал из неё катышек и отшвырнул прочь! Расстроившись и порядком разозлившись, стал спускаться с чердака. Как вдруг в руках (сразу в обеих) стали происходить какие-то процессы! Ну, думаю, вот оно! Наконец-то! Ура! Я победил!

То, что было дальше мне рассказывать не хочется. Не то, чтобы стекловата не сработала. Наоборот! Она сработала и даже очень хорошо! Но руки не чесались. Они горели! Я бросился к ближайшему источнику воды. Им оказался кран, стоявший у нас посреди двора. Сунув руки под холодную струю, я испытал такое удовольствие, которого не испытывал даже Гумберт Гумберт, прижимаясь к Лолите.

После этого случая я решил, что деньги должны появляться другим путём.

Почему я лишён удовольствия “чесать, где чешется” — я так до сих пор и не знаю. Но однажды я узнал о девушке, у которой совершенно иная проблема. Если можно так сказать: обратная моей. У неё постоянно чешется глаз. И она просто обожает это его состояние. Вот бы разузнать у неё поподробнее: как это, когда что-то чешется.

14 октября 2016
Алексей Гладков

Попытка — не пытка

Попытка… пытка… не пытка… или не попытка… или всё же пытка — не пытка… пытка-открытка… Тьфу! Прилипло, зараза!

Собственно, по просьбам друзей попробую вести свой литературный блог. Бложек. Бложунчик. Бложенюшечку. Опять залип…

В общем, буду вести этот маленький сайт, на котором постараюсь периодически выкладывать результаты своего творчества.

Для любопытствующих о себе скажу так: от всего этого навалившегося творчества я сам в шоке. По русскому языку у меня была стабильная тройка. Я всей душой ненавидел все три языка, по которым приходилось в школе писать диктанты: русский, украинский, немецкий. Но еще больше я ненавидел сочинения! Ненавидел настолько, что всеми доступными мне средствами пытался их прогуливать.

Но в каждой бочке дёгтя (как вы поняли, это я о своей нелюбви ко всему языковому), есть ложка мёда (жаль, что основной закон органической химии не работает в обратном направлении; посмотреть основной закон органической химии можно в конце этой заметки). У меня был прекрасный преподаватель по русскому языку и литературе. Кроме того, я был относительно читающим ребенком и, возможно поэтому, обожал уроки русской литературы (кроме тех, на которых приходилось писать сочинения).

Знаете, в чем гнусность даты окончания школы? Каждый раз, когда ты пишешь, что окончил школу N лет назад, ты врёшь! Ибо написанное тобой будут читать и через несколько лет, а к тому времени число лет увеличится. Мне, как человеку с математическим образованием, претит неточность в цифрах. Поэтому приходится уточнять когда именно определен срок.

Так вот, сегодня, в 2017 году, у меня исполнилось 22 года с момента окончания школы. Стало быть год назад, когда я написал свой первый рассказ, было на год меньше. Почему спустя 21 год я вдруг полюбил то, что раньше ненавидел — большущая загадка.

Кто-то из друзей на эти мои рассуждения спросил, не бился ли я перед тем головой? Другой поинтересовался, не завёл ли любовницу (мол, жизненные перипетии способствуют развитию талантов). Третий заметил, что у его дедушки, аккурат перед тем как тот впал в полнейший маразм, было то же самое… Кто-то даже пирамиду Маслоу вспомнил…

Вот сижу и думаю: так в чем же дело? Может в грядущем маразме? Или всё в Маслоу?.. Черт его знает! Но лично для меня эта причина на самом деле не очень важна! Я просто пишу! Сажусь и пишу. Я пишу… О! Отличное название для блога: «Я пишу»! Решено!

P.S.

Основной закон органической химии: «Если в бочку мёда положить ложку дерьма, то получится бочка дерьма». Обратное неверно. А жаль…